Источник:
Научный потенциал ХХI
века: Сборник статей Межвузовской конференции молодых ученых и студентов: В 2
ч. М., 2007. Ч. 2. С. 217-221.
-217-
Инобытие русского зарубежья:
А. Гольдштейн о смерти Бориса Поплавского
Младшее поколение первой волны русской эмиграции, кроме внутренней потребности выражения личного отношения к историко-литературным событиям, нуждалось в создании, сохранении и передаче определенной информации о себе всем тем, кто находится за пределами его сообщества (например, соотечественникам в советской России или последующим поколениям). Наблюдения за собственной судьбой в контексте политических и идеологических изменений необходимо было закрепить в культурологической памяти общества. Отсюда очевидное стремление В. Яновского, И. Одоевцевой, Г. Адамовича, Н. Берберовой и других авторов мемуаров не только обрисовать портреты современников и дать критическую оценку их творчеству, но и воссоздать особую атмосферу (это слово часто тогда употреблялось) тех лет, вербализовать, т.е. семиотизировать информацию. По прошествии десятилетий их мемуары легли в основу художественных, научно-популярных, публицистических произведений, рассказывающих о жизни русского Парижа, где исходный материал кодируется еще раз и образует, по Р. Барту, вторичную семиологическую систему, т.е. миф. Такой подход к историческим реалиям может быть обоснован с точки зрения художественных мотивировок автора, но противоположен научному подходу. Творчество ученого, работающего в рамках определенной теории и подчиняющегося жестким методологическим требованиям, кардинально отличается от творчества свободного художника.
Особый интерес не только
исследователей сегодня вызывает плеяда литераторов «незамеченного поколения»,
получившая это драматическое
-218-
определение благодаря мемуарам В.
Варшавского — и, в частности, фигура Бориса Поплавского. В данной статье речь
пойдет об эссе Александра Гольдштейна «Тайная жизнь Поплавского» из его книги «Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики»,
вышедшей в Москве в издательстве «Новое литературное обозрение» в 1997 году.
Писатель
говорит о своем открытии, связанном с загадочной смертью Поплавского.
Оказывается, тот не умер от наркотического отравления, а, инсценировав его,
отправился в Италию, жил там в монастыре, переселился после войны в Бельгию,
писал статьи о кино и боксе, занимался переводами, путешествовал. Обо всем этом
Гольдштейн узнал благодаря дневникам Пьера Паоло Пазолини, в которых мэтр
рассказывал, как на съемках фильма «Сало, или 120 дней Содома» к нему подошел
человек, лет 70-ти, назвавший вместо имени только инициалы А.Б., и завел с ним
беседу, продолжившуюся в течение двух вечеров. В ближайшее время
неизвестный планировал посетить поединок легендарных боксеров Мохаммеда Али и Джорджа Формена в Африке.
Автор
эссе предстает в образе любопытствующего непрофессионала, чей пытливый
незамутненный ум оказывается проницательнее умов и изысканий биографов поэта.
Гольдштейну давно казалось, что «смерть Поплавского была нужна очень многим.
Еще больше в ней нуждался он сам». И рассказ Пазолини подтвердил его догадки:
«так шахматный дилетант порой видит со стороны выигрывающий план атаки, который
не может отыскать за доской чемпион». На схожей модели, заранее программирующей
читательский интерес, строятся многие детективные и авантюрные сюжеты.
Познакомившись с обаятельным героем, особенно симпатизирующим некоторой
безалаберностью и непредсказуемостью на фоне заросшего архивной пылью или
закабаленного полицейскими уставами профессионала, читатель движется по определенной
схеме считывания повествования.
«Смутная
потребность в правильном продолжении чужой биографии» (курсив мой — М.Г.)
приводит автора к тому, что он ставит Поплавского в
-219-
один
ряд с княжной Таракановой, Александром I,
его супругой Елизаветой Алексеевной, царевной Анастасией, которые согласно
легендам продолжили жизнь в ином обличье после своей мнимой смерти. Из
литературных героев с аналогичной судьбой можно вспомнить «того самого»
Мюнхгаузена, Сансеверино из романа Ю. Буйды «Ермо». У французского писателя Ф.
Бегбедера рекламисту Октаву грезится целый остров Призраков, на котором живут
сбежавшие от цивилизации культовые фигуры шоу-бизнеса: Элвис Пресли, Мерлин
Монро, Карлос Кастанеда и т.д. Новая, «посмертная» ипостась героя антитетична
его прежней личности: император, воплощение абсолютной власти и светскости,
преображается в старца-отшельника Федора Кузьмича, т.е. становится лицом,
исключенным вообще из мирского пространства, и то же — императрица, принявшая
образ простой монахини Веры Молчальницы. Отчаянная авантюристка и роковая
женщина, выдававшая себя за принцессу Владимирскую, предстает инокиней
Досифеей. А эксцентричный Мюнхгаузен Г. Горина, наоборот, оказывается съеденным
прозой жизни бюргером. В этих полярных вариантах двух жизненных реализацией
заключается идея безграничного потенциала личности при сохранении
самотождественности. Оставаясь самой собой, она переносится в инобытие. Сравним
с другим вариантом театрализации смерти, когда человек желает сменить свое
естество, чтобы вести наблюдение за пространством, которое он временно покидает
(разыгрывание собственных похорон Иваном Грозным). Здесь важно пребывание в том
же контексте, но в ином качестве, что предоставляет мистификатору
сверхвозможности.
Однако
ни личность, ни судьба Бориса Поплавского в интерпретации Гольдштейна не
претерпевают особенных изменений. Собственно, зачем ему было «умирать»,
остается неясно. Гольдштейн говорит о стремлении Поплавского к монастырской
жизни, но поступить в такое заведение можно и во Франции, для этого необязательно
было переезжать в другое государство. Автор живописует тяготы жизни художника,
лишенного аудитории: «Что
-220-
делать,
скажите на милость, если вы годами пишете изумительно тонкие стихи и все вокруг
признают ваш замечательный дар, а печатать их соглашаются гомеопатическими
дозами <…>? Как, черт возьми, прикажете поступать, если вы автор двух
оригинальных, артистических романов <…>, обреченных скитаться в
разрозненных повременных выдержках, — когда уже все генералы всех разгромленных
доблестных воинств пошли по девятому мемуарному кругу, все березки невозвратной
земли не раз и не два обмазаны ностальгическими выделениями, все юнкера
поименно вспомянуты, а курсистки эротически оплаканы», — из чего читатель
должен заключить, что самое естественное в данной ситуации разыграть
собственное захоронение на нищенском кладбище в Иври.
Образ
жизни, который Гольдштейн приписывает Поплавскому после ложной смерти
противоречит его же выражению о необходимости обновления: «прямиком в Иное».
Получается, что в каком-то смысле автор эссе ставит его в условия героя
известной пьесы Л. Толстого[1],
хотя Поплавский и не выглядит разочарованным или несчастным человеком. Объясняя
это отклонение, он пишет: «меня больше смутил тот факт (М.Г.: отметим,
как предположение выросло в факт — здесь это не просто речевая фигура), что
Поплавский спустя почти 40 лет остался, в краеугольных своих свойствах и
предпочтениях, столь похожим на себя “канонического”». Канонический — значит,
закрепленный определенными атрибутами. Здесь: поэт, мистик, боксер. Еще одна
черта — «протеевидность», т.е. постоянная переменчивость. Так Гольдштейн
обозначил тот изначальный, созданный до него, образ Поплавского.
Чтобы
проверить свое предположение о фиктивной смерти поэта, Гольдштейн, по его
собственному признанию, не действует так, как действовал бы научный
исследователь: он не идет в библиотеку читать старые подшивки журналов с
критическими статьями предполагаемого Поплавского. Вместо этого он обращается с
письмом к другу, который помогает ему установить, что на том боксерском матче в
1974 году в столице
-221-
республики
Заир действительно был замечен странный старик, добивавшийся аудиенции у
секретаря Мохаммеда Али, чтобы изложить свое видение техники ведения боя.
Несложно заметить, что этот аргумент может подтвердить встречу Пьера Паоло
Пазолини с неким А.Б., но никак не свидетельствует в пользу гипотезы о жизни
Поплавского после 1935 года.
Сама по
себе мифологическая парадигма мышления не является признаком дефицита
исторических сведений у автора (первые страницы эссе написаны так емко, что,
напротив, чувствуется, как хорошо он осведомлен о биографии Поплавского, об
отношении современников к его литературному творчеству). Существенно то, что,
обладая этими знаниями, Гольдштейн словно бы отказывается от них для построения
своего сюжета. Смерть, переведенная из реальности на уровень игры, театра,
мистификации, становится порогом, за которым Поплавский начинает существовать
как знак без референта. От его личности остается форма, личина — некая пустота,
заполняемая по своему усмотрению мистификатором.
Если мы
решим расширить поле суждений Гольдштейна, то непременно обнаружим, что золотой
век русской литературы состоялся благодаря последней дуэли Пушкина, а Гоголь
замаскировал болезнью свою художественную немощь, Лермонтов, понятно, стал
мцыри, и подозрительно вовремя, после поэмы «Двенадцать», ушел Блок. Образцом
остается разве что граф Толстой, который, не соблазнившись, дожил до 82 лет и
все-таки, кажется, умер. Абсурдность этих предположений показывает несводимость
прагматики науки и мифа в использовании биографического материала, о чем,
Гольдштейн, разумеется, знал, предлагая читателю свою постмодернистскую книгу.
[1] Кстати, Поплавский однажды называет себя в дневнике живым трупом — выражение это он использует для описания своих мистических переживаний (Поплавский Б.Ю. Неизданное: дневники, статьи, стихи, письма / Сост. и коммент. А. Богословского и Е. Менегальдо. М.: Христианское издательство, 1996. С. 105).