Н. Барковская
СТИЛЕВОЙ ИМПУЛЬС
"БЕСТАКТНОСТИ" В ТВОРЧЕСТВЕ Б. ПОПЛАВСКОГО
Идут нам вслед не в ногу облака, Так хорошо! Уже не будет плоше.
Б. Поплавский
Борис Юлианович Поплавский
(1903—1935) — один из самых талантливых поэтов русской эмиграции, "первый и последний русский сюрреалист"1,
по определению Ю. Терапиано. Его личность и его судьба — одиночество,
неприкаянность, трагическая смерть — очень характерны
для поэтов "незамеченного поколения". Строки из "Черной
Мадонны": "И казалось, в
воздухе, в печали / Поминутно поезд отходил" — определяют высоту всей
поэзии "парижской ноты".
Гайто Газданов полагал, что со смертью Поплавского умолкла "последняя
волна музыки"2.
Вместе с тем тот же Ю. Терапиано отмечает, что у Поплавского нет ни одного
стихотворения, в котором все "было бы на месте", так он
неточен, хаотичен, необычен.
Возможно,
отсутствие классического "аполлонического" чувства меры, чувства
гармонии и такта — не просто следствие
"необработанности" стихотворного текста или "недостаточности" поэтической культуры. "Бестактность"
можно оценить как невозможность "вписаться" в уже существующие "такты" поэтической
музыки, как выход за пределы, в бес-предельность и за-предельность. "Бестактность"
— это пауза в преддверии новой музыки, нового "такта". В. Набокову
Поплавский казался "далекой скрипкой среди близких балалаек"3.
Сам
Поплавский признавался: "Одним я слишком перехамил, другим слишком
перекланялся"4. Он не
попадал в такт приятельских отношений (хотя явно тосковал по "любви и
дружеству" — об этом свидетельствуют
его стихотворения, очень щедро наделенные посвящениями: В. Андрееву, А. Присмановой, Д. Шрайбман, А.
Минчину...). Он "не вписывался" в уличную толпу: его костюм —
"смесь матросского и дорожного". Г. Газданов утверждал: "Он
всегда казался иностранцем — в любой среде,
в которую попадал"5. С горьким сарказмом пишет сам Поплавский:
"Мы в жизни, как поганые грибы" и — нас "выбросили гневно"6.
Подчеркнутая
"инаковость" Поплавского-художника особенно ярко проявляется в его неумении
идти в ногу с эпохой. Он словно бы "вынимается" из времени, живет в
другом темпе или ритме: то его томит "пустое время" (с. 58), то,
наоборот, ему "времени не хватает" (с. 81). Летят мимо
"бабочки-года" (с. 46), "Жизнь пятится неосторожно в
смерть" (с. 8), "стекает время жизни, как вода" (с. 46),
"весна плывет, весна сползает в лето, а иногда — смеется время наглое в упор" (с. 58). Отчаянно каламбурит
лирический герой поэта: "Я приходил в два, два, и два, и два / Не заставал. Но застывал...", но
вот его встречают, перед ним открывается дверь в теплый дом: "Вера,
чаю! Чаю, / Что кончится мой ледяной поход...", — но оказывается, что Она
— "давно мертва" (с. 11).
Мир — в мире Поплавского —
алогичен: розы пахнут смертью, розовая весна раскрывает веер с надписью: "смерть"; розовый, белый, зеленый снег идет
на ветви; снег порхает в июльскую
жару; мадонна — Черная, а ночной жар — и священный, и адный. Христос спит в
воздухе, "постлав газеты лист вчерашний", а "статуи играют на
рояле" (с. 29). Роса катится "водопадом ужасным", а
кузнечик "грохочет, как поезд" (с. 14), с небес опускаются
"большие леса", а на земле "со свистом растут исполинские
травы". Все здесь несоразмерно, все — невпопад: "Жизнь повторяется. И снова не о том" (с. 52), воплощаясь в
"выпадающей из ряда" или — "бестактной"
стилевой форме. И сам стих у Поплавского зачастую "бестактен": он
теряет гармонию, ломает уравновешенную
структуру. Так, например, в стихотворении "Как страшно уставать..."
по мере приближения к его концу все чаще нарушаются трехстопный ямб и система
рифмовки (в первой половине стихотворения рифмуются соответствующие строки двух
смежных строф, а во второй половине рифма
отсутствует или рифмуются несоответствующие строки). В стихотворении "В сумерках ложились золотые тени..."
неожиданно появляется предпоследняя
строфа: в ней отсутствует рифма, а на фоне пятистопного хорея появляется усеченная
строка ("кто там в поле?").
Не попадая в
"такт" земного существования, Б. Поплавский выражает состояние
метафизическое, выходит за пределы трех измерений
— в иное, четвертое. В. Яновский вспоминает: "Поплавский безусловно имел
некое видение и силился его вспомнить, воплотить..."7 Луи Аллен
включил в сборник стихов Поплавского произведения из трех книг
("Флаги", "Снежный час", "Дирижабль неизвестного
направления"). Такой состав сборника позволяет увидеть, как изменялась поэзия Поплавского, оставаясь всегда
поэзией метафизической, а в стилевом плане все той же "инаковой",
полной нарушений привычного, дисгармонической.
В стихотворениях первого раздела
преобладают сказочные, избыточно-яркие, подчеркнуто метафорические образы-сны. "Розовеет осенний лес",
"дремлют карлы в высокой траве", эдельвейсы "машут
лапками" над ледниками, белый пароходик, нагруженный белыми розами, уплываете
"голубым и смешным матросом", синие звезды надевают лимонные шляпы...
Каждый из людей "тих, и красив, и умен беспредельно", а с
небес спускаются странные яркие лодки. Это — сны из детства, которого уже нет:
Это детство мое отошло
В океан голубой без предела (с. 35).
Лирический герой будет
"детство свое искать, никогда его не найдет" (там же). Сказочные сны
характерны именно для детства Гамлета:
Поезд красивых вагонов сквозь сон подымался.
Странные люди из окон махали платками.
В глетчере синем оркестр наигрывал вальс,
Кто-то с воздушных шаров говорил с облаками.
( "Детство Гамлета " — с. 28)
Эти сны о детстве, снящиеся
после детства, не только красочны, но и зыбки, как мост между жизнью и смертью.
В этих "астральных мирах" всегда есть привкус инфернальности
("Звездный ад", "Paysage
d,enfer",
"Черная Мадонна"), причем смерть — не страшна. Ощущение обреченности
скорее связано с мыслью о неизбежном пробуждении (возвращении в скучную явь):
"Радостно лаял будильник на тех, кто вернулись" (с. 28).
Герой более поздних
стихотворений — "юнец надменный", он уже не в "новом матросском костюме", а "с необъятным клешем на
штанах", он видит грубую красоту этого, дневного, мира. Теперь ему
слышится не курлыкающий с небес блеск соловьиный, а фальшивый "копеечный
смычок в парке", гудок паровоза, и видятся "фонари грошовые на
нитках". Праздник жизни для него — убог, но трогателен; часто это —- жизнь
после отшумевшего праздника: кавалерия возвращается с парада, затихает
шум у танцевальной залы, карусель машет руками дамам. Метафизические видения
возникают теперь здесь, в "черном парке", в "темном
городе". Шоковый стык физического и метафизического рождает в этих текстах
не абсолютную гармонию, а абсолютную дисгармонию:
Болтают духи о своих делах (с. 29).
Видел я, как в таинственной позе любуется адом
Путешественник-ангел в измятом костюме весны (с. 39).
"Святые
видения" возникают именно в "загаженном" мире (с. 22), позволяя
увидеть жизнь неживых предметов ("Флаги"), одухотворить земное и
"заземлить" небесное.
Но вот исчезают и сон детства,
и видения юности, а дальше — перспективы нет: "сердцу все равно" (с.
48), "все упоено, ни счастья, ни страха" (с. 47), "душа
утомлена, тиха, пуста" (с. 52), "душа обреченность свою оценила"
(с. 55), "все теперь напрасно и все ясно" (с. 67). Страшные детские
предчувствия не обманули. Холод, снег, лед, просветлевший на солнце, — все это
знаки обреченности, одиночества, гордости и чистоты, заменяющие яркие краски
"белым сиянием". На границе "белых снегов" приходит
раскаяние в прежнем стихотворчестве:
Твои слова мне были велики —
Я растерял их, молодой неряха (с. 74) —
и желание "забыть прошедшую жизнь" (с. 78).
Прежний поэт теперь кажется самому себе "автоматическим роялем
незаведенным" (с. 74), и вот следом звучат особо значимые авторские слова:
Как высок тот, кто нем (с. 79).
Завершают сборник
"Под флагом звездным" стихотворения "Ектенья" и
"Эпитафия". Поэтический голос, голос лирического "я", в
них замирает. И далее Поплавский обращается к прозе. Жанр романа становится для
него зоной поиска нового поэтического голоса. Поплавский как будто
аналитически вычленяет в своем голосе (стиле) голоса поэтов-предшественников.
Вся эта полифония, однако, ориентирована в конечном итоге на монологический
(собственно лирический) голос художника,
которому метафизический смысл земного бытия видится не в прошлых
"снах" и "видениях", а в будущих "откровениях".
Лирический роман Б.
Поплавского "Аполлон Безобразов" становится формой творческой
саморефлексии этого писателя, прошедшего школу французского и русского
символизма и ощутившего потребность в обретении обновленной стилевой формы. В
романе Поплавского одинокое "я" имперсонализируется, возвращается в
первозданный дотворческий хаос мира, весь проникнутый мистическими и
оккультными силами. Из этих глубин должно зазвучать новое Слово художника,
творящего жизнь из искусства и искусство из жизни. Поиски нового смысла (как
мира, так и творчества) совершаются через поиск новой поэтики. Поплавский прекрасно
слышал, как слабеет Дух музыки, вдохновлявший символистов, но видел спасение в
возвращении в музыку, в согласии умереть и измениться, в сладостном согласии
исчезать и свято погибать (воскресая). Ощущая смерть прежней культуры, прежнего
образа мира и прежнего искусства, он все же верит, что смерть — лишь условие
будущего Воскресения. Его творчество отражает подспудное, внутреннее
становление новой культуры, еще не воплотившейся, еще находящейся в
возможности. Важнейшей художественной категорией для Поплавского становится
унаследованная от символизма идея Духа музыки, который понимается им как творящая сила жизни. Поплавский пишет:
"Дело в том, что в чистом времени кажутся нам как бы разлитые слои
его, лишь самому внешнему из коих удается воплотиться в реальности. Внутри же
времени, снится нам, звучит некий свободный, активно-пророческий слой, который
еще не смог воплотиться, который еще только взыскует к воплощению, т. е. тот
напор, центр коего направлен к будущему в более глубоких слоях своих, есть
песнь будущего, есть некое вечное
устремление далеко за пределы актуально реализуемого"8.
Поплавский сохраняет свойственную символистам способность ощущать за
"реальным" — "реальнейшее", но источник творческой силы
("Музыку") он ищет не в потустороннем, а в посюстороннем, земном
мире. Скрытые потенции самой реальности ощущаются им как метаисторические — не
потому, что они распростерты над жизнью, а потому, что они — впереди нее.
Поэтика
романа "Аполлон Безобразов" складывается из зримых, выпуклых,
импрессионистически
точных подробностей: автором запечатлеваются малейшие изменения освещенности, когда серые дождевые сумерки
переходят в белые, или когда лиловеют за окнами "неповторимо прекрасные" вечера;
появляющийся в утренних сумерках тонкий черный крест оконной рамы кажется "замечательным
зрелищем". Подмечены даже "серые сгоревшие двойники", оставляемые в воздухе погасшими
фейерверками. Вместе с тем образ мира создается как зыбкий и загадочный: "Все,
казалось, было безучастно и пусто; но, в сущности, миллионы огромных глаз наполняли воздух, и во всех
направлениях руки бросали цветы и лили запах лилий из электрических ваз. Но
никто не знал, где кончаются метаморфозы, и все хранили тайну, которую не
понимали, а тайна тоже молчала и только иногда смеялась в отдалении протяжным,
протяжным и энигматическим
голосом, полным слез и решимости, но может быть, она все же говорила во
сне"9.
"Энигматичны"
фигуры Аполлона Безобразова и Терезы, "энигматичен" жест прохожего;
только бродяга, тихо играющий на флейте в тени колокольни, разгадывает
"крестословицу" — и вот он уже
свободен. Подобное ощущение таинственной подосновы жизни, вдохновлявшее русских
символистов, в литературе эмиграции разделял с Поплавским В. Набоков. Сближает
этих писателей понимание принципиальной неразгаданности тайны бытия, человека,
творчества... В поэме
"Слава" Набоков лишь распевом анапеста намекает на радостное сияние
тайны поэта; "Это тайна та-та, та-та-та-та, та-та, а точно сказать
я не вправе". Поплавский, по его собственному
признанию, сохраняет не мысль, а "некое ощущение тех дней — вот что совершенно неповторимо, и некое совершенно особенное
чувство каких-то давно прошедших праздников,
когда как-то особенно развевались флаги и особенно сиреневел темный
асфальт"1 .
"Аполлон
Безобразов" — несомненно, лирический роман, к которому можно отнести слова
Н. А. Бердяева, сказанные по поводу "Дневников" поэта: "документ
современной души, русской молодой души в
эмиграции"11. В. Крейд утверждает, что роман документален в том
смысле, какой придавал этому слову
сам Поплавский, считавший искусство духовным документом12. Событийный сюжет в романе крайне фрагментарен
(тем более что опубликованы только четырнадцать глав) и состоит в раскрытии
неуклонно нарастающего отторжения героя ("я") от исторически и
социально определенных обстоятельств. Житель Парижа, герой романа, затем
несколько месяцев живет в пригороде, пустом доме, потом — в итальянском замке
на берегу озера, наконец, отправляется из
Константинополя в плавание на корабле. После изнурительного шторма
корабль выбрасывается волной на берег где-то в Антарктике. Заканчивается роман
"Дневником" Аполлона Безобразова — своеобразными стихотворениями в
прозе, в которых, по закону лирического рода, конкретность места и времени
действия отсутствует. Не только пространственно-временные параметры, но и
субъектная организация романа отчетливо лиризована, тяготеет к монологизму.
Так, диалог в главе седьмой (реплики молодого аббата Роберта, сжигаемого то ли
греховной, то ли святой страстью к Терезе, чередующиеся с репликами некоего
"голоса") — это монолог человека с раздвоенным сознанием. Вместе с
тем метания Роберта между Богом и дьяволом, между аскезой и любовью, сомнения
священника в существовании Бога, его кощунства — все его реплики формально не
отделены от безличного повествования, а по смыслу соответствуют переживаниям
лирического героя романа и самого автора ("Да, я ересиарх"13,
— заявляет в дневнике Поплавский, утверждая, что дьявол ближе и дороже Богу,
чем человек). Глава двадцатая ("Змей говорит с дерева") представляет
собой монолог, который в равной степени можно приписать как лирическому герою,
так и Аполлону Безобразову. Образы и мотивы, содержащиеся в
"Дневнике" Безобразова, повторяют ощущения и видения лирического
героя, а также стихотворения самого Поплавского. В результате исчезает строгая граница между "я" и
"он" (лирическим героем и другими персонажами), объективированные
персонажи (Роберт, Безобразов) отражают грани души центрального героя, превращаясь,
по выражению Т. Сильман, в "лирическое "я" в третьем лице"
(лирический "он")14. Однако роман "Аполлон
Безобразов" — не просто разросшаяся до объема целого произведения
"стихотворная ставка" (Т. Сильман) и не коллаж из стихотворений, это
именно проза. Ю. М. Лотман, размышляя над соотношением прозы и поэзии, с
сочувствием цитирует И. Грабака, полагавшего, что подчеркивание автором в прозе
типичных элементов стиха не ликвидирует, а наоборот, актуализирует границу
между поэзией и прозой15. Вместе с тем роман Поплавского — это
проза поэта, это попытка саморефлексии собственного поэтического творчества,
стремление осознать те глубинные процессы, которые претерпевает
"проза" жизни, превращаясь в поэтический образ. Романное
многоголосие присутствует в прозе Поплавского в обильных аллюзиях, цитатах,
реминисценциях, "пропитывающих" собой сознание героя-поэта, где звучат "голоса" Шекспира,
Данте, Блока, Бодлера, Верлена, Рембо... Возникает вопрос: как
соотносятся между собой эти "голоса", в какую систему они
складываются, сплавляясь в едином сознании
героя, сознании по-лирически монологичном, хотя и внутренне противоречивом, многослойном?
Глава первая, названная
"предшествующей искушению", представляет собой пролог дальнейшего
повествования. В этой главе социально-историческая конкретика дана наиболее
ясно и "фактографично". Герой романа недавно приехал в Париж, он
пытался найти заработок (разгружал вагоны, мыл посуду в ресторанах, стоял у
станка), писал стихи и читал их соседям по комнатам, жил в чужих домах. Все
глубже погружался герой в нищету, ночуя на скамейках и читая подобранные с полу
газеты. Но ему все еще было стыдно своего обнищания, он еще пытался тщательно
причесываться (кокетство нищих!), выворачивал воротничок наизнанку, краснел,
разговаривая с полицией. Изгой, он постепенно обретал свободу — от стыда, надежды
и страха, от социальных пут, переставая сутулиться от какой-то
трансцендентальной униженности. В "гражданской смерти" он познал
античное величие, "зловещую христианскую гордость" аскета —
отшельника, отделенного от "человеческой пыли", вдыхаемой огромным
городом. Герой абсолютно одинок, что выражает его слово: "Волоча ноги, я
ушел от родных; волоча мысли, я ушел от Бога, от достоинства и от свободы;
волоча дни я дожил до 24-х лет" (№
1, с. 4); "Не нужен я никому! Но больно мне, страшно и пусто мне...
Столько позорных одиночеств" (№ 2, с.
48). Все его связи порваны, и даже связь с Россией (с болью подмечает он сходство
желтого и сырого песка бульваров с подмосковной дачной местностью — № 2, с.
38), но ведь в "метафизическом
плане" ничего не изменилось, оттого что у миллиона человек отняли мебель
сомнительного стиля, перины и пироги (№ 1, с. 5 ). Лирический герой оказывается
в положении "нулевого"
существования, при котором утрачено прежнее представление о смысле жизни и назначении искусства. С отчаянием пишет
Поплавский в "Дневнике": "Я по-прежнему киплю под страшным давлением, без темы, без
аудитории, без жены, без страны, без друзей"1 Спускаясь ниже
порога нищеты, герой Поплавского обретает статус "естественного"
человека, живущего не в социальной, а
в природной среде. Он заново, как Адам, открывает для себя мир, заново
переживает искушение и грехопадение, заново разыгрывает драматическую коллизию
между Человеком и Богом, заново (в другом проявлении) открывается его
"выпавшая" из традиционных эстетических форм стилевая структура
усиленной, но вместе с тем "нерезкой" "бестактности" — с
ее "уходами", "бегством", "не-связями"...
Новизна героя Поплавского
заключается в том, что это "естественный" человек XX века,
парижанин, "природной средой" которого становится город: так иногда
"путешествуешь по городу, как по
девственному лесу" (№ 1, с. 4); выступы и уклоны черепичных крыш, видимые
с чердачной высоты, действительно напоминают горный рельеф; как на
скалистом утесе хотелось бы герою "прилечь и заснуть" на одном из
выступов крыш, среди труб, желобков и кривизн (№> 2, с. 42).
Не только новое пространство
("город-лес"), но и новое время открывается для героя, выброшенного
из социальной среды. Он видит ход "природного", надчеловеческого
времени: от библейских времен "еще дальше идет и безнадежно теряется
время" (№ 1, с. 3), меняются времена
суток и года, "распускается" весна, высоко над миром идет снег,
никогда не виденный обитателями
благополучных нижних этажей особняков, потом, "почти вровень со снегом,
вдруг неожиданно и без переходов приходит лето" (№ 2, с. 47). Париж
пустеет. Но лето в свой черед клонится к смерти: "И вдруг разом... лето
уступило, и синева, темная, грозовая, летняя синева сменилась синевою высокой,
прозрачной, осенней..." (№ 2, с. 47).
Итак, суть пролога
заключается в том, что герой постепенно отходит от "забот суетного
света", в которые он, как один из "детей ничтожных мира", был
"малодушно погружен". Как пушкинский "Поэт", "тоскует
он в забавах мира". Уже близко состояние полного его отсутствия среди
людской толпы, уже близко появление Аполлона. Герой Поплавского стремится
"укрепиться в вечных позициях человеческого одиночества"17.
Ему необходимо обрести "собственное достоинство", избрать жизненную
и творческую позицию. Нужен учитель: "Душа моя искала чьего-то
присутствия, которое окончательно освободит меня от стыда, от надежды и от страха, и душа нашла его" (№ 1, с. 5).
Так в жизни героя появляется Аполлон Безобразов — загадочный человек, с
необыкновенно волевым профилем — "смесью нежности и грубости, красоты и
безобразия", с лицом обыкновенным и странным, банальным и замечательным (№
1, с. 7). С момента встречи героев и начинается развитие лирического сюжета, но
уже в новой действительности: "...уже несколько минут вообще все было очень
странно, все плыло по открытому морю необычайности, но необычайности как
бы самодвижущейся, саморазвивающейся, необыкновенности снов и самых важных
событий царства воспоминаний, тоже случившихся как бы сами собой, тоже
несомых каким-то попутным ветром предопределения, рока и смерти (№ 1, с. 7).
Только фантастическое в этом мире казалось естественным (№ 2, с. 44).
М. Волошин в эссе
"Аполлон и мышь" обратил внимание на связь Аполлона с идеей времени:
он — вождь длящегося времени, в его власти — убегающее мгновение. Время связано
с памятью, а память — с искусством18.
Аполлон Безобразов "был весь в настоящем", для него не существовало
прошлого. Все каменело в его присутствии: "ничего не двигалось, все спало,
все грезило, все видело себя во сне
спящим" (№ 1, с. 6). Он научил героя романа "высокой болезни" стоицизма:
"Благородство молчания и неподвижности! Неудостаивание серьезного
отношения к жизни. Жажда покоя..." (№2, с. 46). Бездействие, неподвижность
— вот то особое восприятие мира и жизненная позиция, которую внушал Аполлон
Безобразов. В "Дневнике" Б. Поплавский пояснял: "Я чувствую в
себе не смешение тьмы и света, добра со злом, но две равные и обе совершенно
абсолютные бездны морали и аморальности..."19 Зло связано с
действиями, поступками человека, а добро — с воздержанием от действия. Лишь
пауза, остановка движения позволяет избежать этической
"бестактности". В эстетическом аспекте такая пауза-передышка необходима художнику, чтобы преодолеть
стилевую "аритмию" и закрепить себя в "своей-другой"
стилевой форме.
В неподвижности и молчании протекает жизнь героя романа
и его товарищей в заброшенном доме
парижского пригорода. Нескончаемо длятся их воспоминания, перемежающиеся снами
и видениями. Отсутствие внешнего движения способствует внутренней
сосредоточенности, погруженности в созерцание и медитацию, в состояние
предтворчества. Время абсолютно исчезает, переходит в какую-то непрерывную
длительность ощущений: "Какой, собственно, час? Не знаю" (№ 2, с. 4). Комнаты пустого дома — настоящие
"покои" — "создавали впечатление какого-то неземного покоя и равновесия, как будто они находились
где-то далеко над землею и облаками, подвешенные вместе с садом какой-нибудь
неведомой силой" (там же). Таков "зловещий нищий рай",
куда Безобразов привел героя.
Что дает человеку и поэту этот
рай? Особенную "бледно-голубую атмосферу нашей взаимной спокойной
экзальтации, высокого европейского стоицизма"; казалось, "какое-то
особенное мистическое светило стояло над нами".
Особая духовная
атмосфера напоминает странные дни, промежуточные между весной и летом —
"прозрачные и неясные, полные облаков и голосов; они как-то по-особенному
сияют и долго-долго гаснут на розоватой
штукатурке каких-то маленьких отдаленных домов. А трамваи как-то особенно и протяжно звонят, и пахнут
акации тяжелым и сладким трупным запахом" (№ 1, с. 4). Б. Поплавский
различал "громкие" чувства (чисто эмоциональные) — страсть, ревность,
гнев, зависть и "тихие" чувства (мистически эмоциональные,
беспричинные и бесцельные). "Тихие" чувства выражают не душевный, а
духовный, мистический опыт человека. Созерцание и медитация открывают
внутреннюю жизнь предметов. Вглядываясь в пламя печурки, можно услышать алую
песню огня и увидеть (!), как какие-то голоса разговаривают на солнце,
раздается тихий смех, заглушённый шелестом весенних садов и треском кузнечиков,
шепотом солнечных гномов, ариэлей, эльфов (№ 2, с. 41).
Заброшенный дом кричит и
стонет во сне. Воздух спит. Лето томится в каменной тоске. Неподвижность
предметов не означает их небытия, в них совершается иная жизнь, "подобная
жизни флагов на башне, во время которой медленно зреет и повторяется какой-то
глубинный и золотой процесс" (№ 2, с. 40). Весь мир вокруг оказывается
сотканным из прекрасных, загадочных нечеловечески живых предметов. Тереза любит
больше "коров, чем ангелов", она хотела бы быть слепой, потому что
камни слепы, ей ведомы голоса камней. Еще в детстве, живя в альпийском монастыре, она, равнодушная к религии, слышит
"высокую охоту, стеклянный шум, путешествия лунных духов" (№
1, с. 15). Поплавский отказывается от идеи двоемирия; продолжая мысли своего
любимого философа-мистика Я. Беме, он утверждает единство Бога и природы,
земного и небесного.
В "Дневнике"
Поплавский пишет о том, что Бог — не на земле и не на небе, он — "при встрече их, на самой поверхности отражения, в
плотском материальном явлении духа"20. Сущность не
скрыта "за" вещами, она явлена "на" их сверкающей
поверхности, в спокойном, глубоком сиянии.
Неповторимая поэтика Поплавского, особая "атмосфера" его
художественного мира, его стиля, сильного, но не громкого, а
тихо-сновидческого сформировались в результате той жизненной позиции,
которую в романе проповедует Аполлон Безобразов.
Повествуя о парижской
жизни, герой постоянно говорит: "мы", "нас". "Мы"
— это не только персонажи, сотоварищи
главного героя, попавшие в орбиту Безобразова, это те французские поэты,
к творчеству которых прямо или косвенно апеллирует герой, завсегдатай
"Ротонды" и Монпарнаса. Из цикла
Ш. Бодлера "Парижские картины" состоянию героя ближе всего первое
стихотворение — "Пейзаж", в котором нет яростной критики больного и
продажного мира, как в последующих стихах. В "Пейзаже" герой
Бодлера, вознесенный над суетой на высоту мансарды, поближе к небу, мечтает о
вечности, созерцает смену времен года, погружается в творческие грезы.
"Цветы зла" Бодлера неизбежно присутствуют как "интертекст"
за следующим пассажем из главы двадцатой
романа Поплавского: "Сладострастие, жестокость, самоубийство. Тяжелые ароматы зла, окутайте мою душу от
звездного холода, от надзвездного света. Вдыхая вас, я сладостно
припадаю к земле. О земля, блудный сын возвращается..." (№ 2, с. 46). "Супернатурализм"
Бодлера напоминает самый принцип изобразительности Поплавского, когда
предметы дотошно рассматриваются в упор и тут же преображаются, ибо обостренное
восприятие переводит реальное в сверхреальное. Подобное видение мира было
свойственно и А. Рембо. Цитата из
стихотворения Рембо "Песня из самой высокой башни" служит эпиграфом к пятой главе романа. Рассуждения Безобразова о
символическом значении звуков Е, О, У, А, И восходят к сонету Рембо "Гласные". Картины Парижа, мотивы
флага, альпийских высот, водопада, зари, корабля — сквозные в романе
Поплавского, словно перекочевали из "Озарений" Рембо, как и сама
форма ритмизованной, афористичной лирической прозы. Миниатюру "Гений"
из книги "Озарений" повторит Поплавский, характеризуя Аполлона
Безобразова. А. Рембо писал, что гений — настоящее и грядущее, он "не
уйдет и не снизойдет к нам с небес", он горд и не знает милосердия к
"сдохшей эпохе".
Даже логика пространственных
перемещений героя Поплавского (Париж — замок — океан — полюс) варьирует
заключительный призыв «Гения» Рембо: "Сумеем же в эту зимнюю ночь от мыса к мысу, от шквального полюса к
развалинам замка, средь людских толп и морских волн... его призывать и его различать, и снова терять, и под толщей вод
и сквозь пустыни снежных высот идти за ним, за его взором, за его
телом, его дыханием, его сиянием"21. Однако гораздо существеннее, чем переклички в содержании,
сходство в поэтике французского поэта и русского писателя-эмигранта. Г.
К. Косиков отмечает, что ясновидение Рембо имеет характер наркотических галлюцинаций, когда фантасмагории
возникают не метафорическим путем, а в результате шоковой стыковки
вещей, свойств, эпизодов при выпадении причинно-следственных и пространственно-временных связей между ними22.
Создающийся эффект "темноты" текста вполне соответствует "энигматическому" стилю Поплавского, когда
каждая деталь предельно ясна и
отчетлива, но отсутствуют связь между деталями и, следовательно, общий смысл
картины. Главное же, что привлекает Поплавского в
"проклятых" поэтах, — жизненная позиция, противопоставляющая
замкнутости города, пошлой повседневности вольницу богемы и порыв к уходу, к
бегству, к отречению и отрешенности, а в конечном итоге — к смерти. "Скоро ли Ты будешь дома? Скоро ли Ты
перестанешь быть?" — вот лейтмотив поэзии Поплавского.
Герой его романа
мечтает: "...как хорошо было бы мне только умереть посередине сна" (№
2, с. 43). Позиция неподвижности, проповедуемая Аполлоном Безобразовым, есть
позиция смерти. Он говорит, как благородна
и возвышенна гибель, когда ничего земного не жаль, когда перестает
давить тяжесть вселенной: "Мы мечтаем о будущих днях... Тихо под снегом,
легко под смертью. Спящий бессмертен... Неустраним" (№ 2, с. 55).
Предельная чистота — это чистота вечного льда, полюса, айсбергов; она
бесплодна. Именно на Южном полюсе закончил свое плаванье корабль
"Инфлексибль" ("Непреклонный"). Замирает душа. Смертелен
белый лист бумаги. Таким образом, позиция
"звездного холода" так и не приводит к творчеству, заканчиваясь
смертью поэта (не случайно герой романа покупает повесть Аполлинера
"Убийство поэта"). "Будь царь, живи один" — Безобразов
абсолютизирует этот пушкинский завет, и не случайно в конце романа появляется образ
"серых царей", превратившихся в темную тень на стене — "их давно
уже нет" (№ 2, с. 52). Напомним, что сам А. Рембо отказался впоследствии
от своих "Озарений", возвратился с небес на землю и, написав
покаянную книгу "Лето в аду" (1875), — замолчал.
"Нищий рай", куда
приводит поэта Безобразов, — это одновременно и ад. Как Вергилий и Данте, пишет
Поплавский, двинулись рядом и герой романа, и его спутник. Совместное их
существование началось в знаменательную ночь — 14 июля. Французы празднуют день
взятия Бастилии — день начала Великой
французской революции, провозгласившей лозунги свободы, равенства и
братства. Но герой романа и Безобразов идут посреди уже отшумевшего праздника, когда оживление толпы сменяется усталостью.
Музыканты продолжают играть с "невероятным напряжением":
"Казалось, лошадь заплакала бы от усталости и отошла бы, отмахиваясь
руками, но они все продолжали играть, хотя казались уже готовыми умереть"
(№ 1, с. 8). Под взглядом Аполлона Безобразова мир каменеет, и раскаленный скалистый
пейзаж напоминает ад (№ 1, с. 6). На площади D,enfer
Lochereau ("Скалистый ад") среди каруселей и
балаганов уже закрытой на ночь ярмарки катаются персонажи романа на бутафорском
паровозике по железному кругу (№ 2, с. 3). Подзаголовки глав формулируют
сущность Безобразова: он — дьявол, змей-искуситель; он - бесплодный Сэт,
египетский бог тьмы. Не случайно Тихон Богомилов (по происхождению из
сибирских сектантов, самый человечный из окружения Аполлона) бунтует против
Безобразова: "Изверги! До убийства дошли со своею мистикой! Допрыгались!
Привередники; ах, будьте вы прокляты!" (№ 2, с. 50).
Атмосфера вокруг Безобразова сближается
на какой-то момент с отравленной оранжерейной атмосферой, где выращиваются
полурастительные-полуживотные призраки ("цветы зла"?), а также с
мистикой Розенкрейцеров, средневековьем, алхимией, зловещей атрибутикой масонов (№ 2, с. 49). Но и здесь Безобразов
кощунствует, появляясь, например, в полном католическом облачении и с
папироской в зубах. Безобразов разрушает прежние верования и миросозерцания, прежнюю гармонию, уводит от "Мыса Доброй Надежды". Но
сам он создает лишь диссонансы. Когда Безобразов играет на
рояле, отзвуки Прокофьева, Скрябина, детских мелодий тонут в отвратительном
дьявольском танце: "...дребезжат звериные, непредвидимые, неуемные
сочетания, невероятные, невозможные, недопустимые. Пробегают, корчась, звуковые
чудовища, карлики, жабы, пауки и сороконожки..." (№ 2, с. 42). Герой
романа засыпает под эту какофонию, и ему снится, повторяясь дважды, жуткий сон:
Париж, затопленный морем, где все, вопреки законам физики, плывет вниз головой,
а солнце озаряет "неподвижно плавающих в воде красивых и мертвых
монпарнасских проституток" (там же).
Позиции Аполлона Безобразова
противопоставлена позиция Веры-Терезы. Аполлон — чужой всему живому, он
игнорирует боль: "Земля неприлична, вселенная бестактна, вселенную следует
не замечать" (№ 2, с. 48). Он говорит о жесткости Бога, не любящего
человека, и о наивности, обманутости Христа. Истина мира, по Безобразову, не
божественный промысел, а стыд и позор (№ 2, с. 52). Тереза же — "звезда
преисподней", — исполненная жалости ко всему живому, верит в
спасающую силу любви. Если с образом Безобразова, как правило, связаны сумерки, ночь, то образ Терезы неразделим с
чистотой и сиянием альпийских вершин, солнечной осени, белых голубей.
Любимая музыка Терезы — вальсы с граммофонных пластинок, "бесконечно
кроткие, как будто уговаривают, склоняясь над вами", те вальсы, которые
пишут погибшие, спившиеся композиторы, вкладывая в них душу своих
неосуществленных симфоний (№ 2, с. 45). Тереза — "Черная Мадонна" из
стихотворения Поплавского — утверждает своей
жизнью, что не в смерти, а в любви и надежде спасение человека. В
"Дневнике" Поплавский писал, что любовь и смерть есть два
основных момента постижения чистого времени: "Смерть как тема прохождения
времени. Любовь же как тема спасения времени для некоей качественной вечности..."23 Тереза говорит о
Безобразове: "Страшный он человек... Убить его надо." Из страха — жалости
складывается любовь героя романа к Терезе. В кульминационный момент сюжета, когда Безобразов клевещет на Бога,
а герой романа бунтует, в тот момент, когда корабль пересекает экватор,
неуклонно стремясь к последнему крушению, в эту пьяную ночь Тереза бьет по лицу
Безобразова, но тут же — как мать, как жена, как невеста — жалеет и оберегает
этого "нищего духом героя" (№ 2, с. 52).
Сосредоточенность на
ситуации смерти, отрешенность от постыдно-полнокровной жизни, принцип
воздержания от действия — все эти заветы Аполлона Безобразова реализуются в поэтике
романа через "голоса" французских символистов. И одновременно любовь
к жизни, жалость к плотскому, жажда Бога звучат через иные "голоса",
не менее близкие герою романа, "голоса символистов" русских.
"Тихие" (мистические) чувства, испытываемые героем при созерцании
хрупкости и красоты жизни, воспринимаются как отзвук интонации "Тихих
песен" И. Анненского. "Отрава бесплодных хотений", "тоска
мимолетности", сдержанность страдания и сострадания, ассоциативный
(психологический символизм), когда вещь дублирует человеческое состояние, — эти черты поэзии Анненского ощутимо близки
Поплавскому. "Неповторимо прекрасные сумерки", "бессмертный
закат", сочувствие слепому камню и сопереживание "лиловеющему
асфальту" явственно отсылают его тексты к строкам Анненского:
Камни млеют в истоме,
Люди залиты светом...
И не все ли равно вам:
Камни там или люди?
(''Тоска
белого камня")
Бывает такое небо,
Такая игра лучей,
Что сердцу обида куклы
Обиды своей жалчей.
Как листья тогда мы чутки
Нам камень седой, ожив.
Стал другом, а голос друга,
Как детская скрипка, фальшив...
("То было на Валлен-Коски")24
Лирическому герою
Анненского чужд эгоцентризм. Его "совестливость", характерная для русской интеллигенции XIX
века, как и боязнь
пышных, эффектных приемов, поэтика умолчаний
и психологических нюансов напоминает эстетические и стилевые устремления,
свойственные А. П. Чехову. Герой Поплавского читает не только Аполлинера,
но и Чехова, чувствуя себя близким озеру, собакам, скалам (№ 2, с. 48). Не только
"милый Париж", но и милое дачное
Подмосковье, и русские романсы живут в памяти героя. Еще более глубоко в
подтексте прозы художника звучат мотивы Достоевского (Аполлон Безобразов — это
"отсвет" Ставрогина и Великого Инквизитора, Тереза — Сонечки
Мармеладовой, Настасьи Филипповны). Сам герой
в его метафизических спорах, вспыхивающих среди нищей и неустроенной жизни,
напоминает "русских мальчиков", решающих мировые вопросы.
Так, за
столкновением "голосов" французского и русского символизма в текстах
Поплавского открывается столкновение европейской и русской культур. Мрачной
меланхолии и болезненной фантазии Авероэса и отца Терезы (фанатика-католика,
мечтающего о возрождении инквизиции) противопоставлен Тихон Богомилов — с
"национальной бородищей веником",
физическим здоровьем и человечностью. Одно только "покрякивание"
Тихона, поднимающего гирю, заключает в себе "столько национальной
мощи и свежести, сколько нет и в десяти романах о России" (№ 2, с.
39).
Действительно, русский
символизм с его жизнетворческими устремлениями стремился преодолеть ледяную
пустыню одиночества, искал слияния с народной, национальной стихией, с миром
природы. Прозрачная синева, тишина и высокость осеннего дня, символика снега и стужи, свойственные поэзии А. Блока десятых
годов, все более отчетливо звучат к концу романа Поплавского. Пантеизм
и идея "своего, полевого Христа", опирающиеся на жалость ко всему
живому, вдруг проскальзывают в образах финала романа, словно заимствованных из
блоковского цикла "Пузыри земли": "высокая жизнь березы",
"за железом дорог белесых, тихо в поле
пели колосья, васильки наклоняли шляпы, а лягушки сосали лапы",
"жизнь глубока", "знамя лазури плывет высоко".
Поэтическое авторское утверждение: "Тихая тленная доля легка" — прямо
повторяет блоковское: "Безначальная доля свята".
Однако сложность
эстетической ситуации, складывающейся в стиле и мироотношении Б. Поплавского состоит в том, что русский символизм
формируется как прямой наследник символизма французского, что особенно очевидно
в поэзии Анненского. А. Е. Аникин убедительно демонстрирует связь Анненского с
"тоскующей душой" Бодлера, с темой "пустого", "выжженного" неба, с идеей таинственности,
загадочности, "Le grant Peut-Etre" жизни и позиции25. Поплавский же,
оказавшись в изгнании, возвращается, в известном смысле, в мир своего детства,
так как французский с ранних лет был для него родным, учился он во французском
реальном училище в Москве. В восемнадцать лет он оказывается в Париже. Его
называли не только "новым Блоком", но и "новым Рембо" (Г.
Адамович).
Таким образом, к
истокам европейского модернизма Поплавский обращается, имея опыт модернизма
русского, поэтому, думается, оказывается возможным в его романе элемент рефлексии
символизма, его анализа, сближения и расхождения разных его ветвей. Перед
героем Поплавского стоит дилемма: утверждение своего "я" — или отказ
от гордыни, растворение себя в мироздании; стоическое отстранение от жизни —
или щемящая жалость к ней; тяга к смерти — или тяга к жизни. В стихотворениях Поплавского
звучит не только "Покинув жизнь, я
возвратился в счастье", но и — "Навек душа тепла, Верна судьбе
земли". Его герой испытывает холод, жестокость, беспощадность
жизни, но в то же время бывает "полон солнечной радости", когда
"радостно смеется проснувшаяся к свежести душа". Вместе с тем выбор
между этими позициями в 30-е годы, когда пишется роман, оказывается уже
невозможным: оба варианта символизма становятся литературным прошлым вместе с
породившей их эпохой. Щемящим воспоминанием остается для Поплавского и его
героя серебряный век: "Боже мой, как пронзали мне сердце старые, довоенные
вальсы из немецких опереток, под которые я так тосковал гимназистом на
бульварах и катках, совершенно одинокий, слабый, плохо одетый, лишенный
знакомых. Вся душа довоенной Европы в последний раз сияла в них вместе с
отзвуками Вагнера и Дебюсси и призраками Метерлинка, Дрейфуса, Жореса и Сары
Бернар. Воистину ничего, ничего не осталось от того мира, развратного и
нелепого, искусственного и сладостного, как абсент" (№ 2, с. 48). Призывы
Аполлона Безобразова, в свою очередь, сравниваются с безнадежными сигналами
бедствия, подаваемыми радиотелеграфистом тонущего парохода: радиоволна, обогнув
земной шар, возвращается к нему, как эхо, затем — еще один слабый отзвук,
звездное эхо, "а дальше молчание, а дальше небытие душ и сердец" (№
2, с. 44).
"Путешествие
духа", предпринятое героем романа, завершается сюжетом странствия на
корабле, подчеркнуто традиционным в литературе, но отмеченным "стилевой
краской" Поплавского, сосредоточенного на ситуациях и мотивах
дальнего, но ожидаемого "ухода" из этого мира; герои Поплавского
отправляются в странствие на корабле. Мотив корабля звучит в романе; на первых
же его страницах комната, в которой сумерничают спутники Безобразова, подобна
трюму с окном-иллюминатором; музыкальная пластинка звучит так, будто
"какой-то серебряный корабль отдаляется и глухо шумит... подземная река
бытия" (№ 2, с. 46). Парижское пустое лето оборачивается "дорогим
пароходом, не ведающим приключений" (там же). Течение лирического сюжета
неудержимо стремится к финалу, к "последнему кораблекрушению". Начиная с одиннадцатой главы, все чаще
возникает в повествовании пророчество скорой гибели, например: "Но
уже трещал лед, и ледяное сооружение уже отчаливало от мертвого берега, все
освещенное огромными, незабываемыми лучами заката" (там же). По-прежнему
ближайшим литературным контекстом мотива путешествия героев в тексте
Поплавского служит символистская поэзия. Цикл Бодлера "Плаванье"
прославляет пловцов без цели ("Плывущие, чтобы плыть!"), погруженных
"в оцепененье чувств" и переживающих встречу "безмерности мечты
с предельностью морей". Пловцов Бодлера ведет смерть — "старый
капитан". Стихотворение "Неотвратимое" особенно тесно связано с
мыслью Поплавского: в плаванье толкает Серафима злой Сатана, а ищущий смысла
существования и формы творчества поэт не находит спасения при встрече с
неведомой стихией:
Корабль, застывший в вечном льду,
Полярным скованный простором,
Приплыл он и попал в беду!26
Цикл
"Плаванье" является своеобразным послесловием, эпилогом к книге
"Цветы зла": герой Бодлера, стремившийся в глубь неизвестного
(безразлично — Ада или Рая), чтобы обрести
"новое", везде видит все то же: скуку, порок, комедию греха и
приходит к мысли о том, что счастье — только в небытии. Помимо Бодлера
несомненное влияние на Поплавского оказывает и "Пьяный
корабль" А. Рембо с его образами шторма, пламенных дней, грозовых
сполохов, серебряных льдов, лазури и облаков.
Через бодлеровское
"Приглашение к путешествию" высвечивается более широкий подконтекст
романа Поплавского, и прежде всего — роман Гете о Вильгельме Мейстере.
Анализируя песню Миньоны ("Ты знаешь край..."), Т. Сильман говорит о
том, что эта лирическая вставка внутри прозаического произведения представляет
собой "момент наивысшего подъема, напряжения душевных сил, особой
концентрации, результатом которого является формулировка некоего, притом
эмоционально пережитого, итога, жизненного решения"27. Так и
для героя Поплавского финальное путешествие — момент подведения итогов,
прозрения последних размышлений над той жизненной позицией, к которой привел
его Аполлон Безобразов. Одновременно это плаванье — метафора творчества:
"нищий рай" должен породить своего поэта, вдохновленного Аполлоном.
Вместе с тем совершенно отчетлива и
полемика Поплавского с принципом романтического ухода от реальной жизни. На
корабле его герой окончательно восстает против Безобразова; сама попытка
обрести смерть-свободу оканчивается неудачей: корабль выбрасывает на землю, и
Аполлону Безобразову остается только сказать "merde" ("проклятье", "дерьмо")
безжалостному мучителю (Христу), грубой рукой разбудившего их и вернувшего к
жизни (№ 2, с. 53— 54). Сюжет путешествия в романе Поплавского, помимо
ориентации на Бодлера и Рембо, развивается в противоположном русле, восходящем
к циклу А. Блока "Ее прибытие". Флаги, зори, шторм, веселящаяся
гроза, светоносные стебли морей, багряные зори, закатный час хрустальный,
белая птица, земля одичалая — эти образы Блока находят отражение в
повествовании Поплавского. Но устремленность блоковского поэтического
путешествия иная, чем у "проклятых" поэтов:
И мы пробуждались для новой надежды.
Мы знали: нежданная Радость близка...28
Связь с циклом Блока
"Ее прибытие", примыкающим к разделу "Распутья",
акцентирует для героя Поплавского ситуацию выбора, духовного перекрестка,
нерешенности жизненных и творческих проблем. Герой Поплавского так и остается
на распутье между землей и небом, адом и раем, "отвращением" от жизни
и "безумной любовью" к ней. Не случайна для романа Поплавского форма
фрагмента, — точка в его романном мире не поставлена: ожидается его продолжение
— и в жизни (следующий роман имеет название "Домой с небес" и
повествует о еще одной неудачной попытке обрести свое "я"), и в
творчестве. Может быть поэтому именно финал романа Поплавского вызывает в
памяти строки Пушкина, рисующие тот загадочный момент, когда впечатления жизни
превращаются в явление поэзии:
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы легкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,
Минута — и стихи свободно потекут.
Так дремлет недвижим корабль в недвижимой влаге,
Но чу! — матросы вдруг кидаются, ползут
Вверх, вниз — и паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.
Плывет. Куда ж нам плыть?..29
Роман Поплавского, как и вся
проза поэта, воссоздает подобное состояние предтворчества. Его герой существует
"на границе иных миров, на границе иных стихов". Но для него
еще "не кончился день", "было далеко от жизни, но еще не совсем
смерть": "Это было предчувствие страшного звука, полусон, сквозь
которые бредит рассвет... Холод, сонливость, предрассветная мука" (№ 2,
с. 56). В финале звучит призыв: "Встань от сна... Только дыши... Только
пиши". Но герой "еще не может уйти на свободу", его еще
сковывает "сон" — когда "падает ручка из рук" (№ 2, с. 54).
"Грандиозное открытие", совершенное в "нищем раю",
"все же было отложено" — "до будущей жизни..."
Прозаическая
форма романа Поплавского мощно устремлена к стиху. Завершает роман "Дневник Аполлона Безобразова", в котором все ранее звучавшие
мотивы приобретают отчетливо поэтическую форму, нередко совпадающую со
стихотворениями самого Поплавского. Короткие, энергичные фразы, объединенные
синтаксическим параллелизмом, звуковой мелодией, иногда—стиховым размером ("Дали спали. Без сандалий, крался нищий
в вечный город. В башнях матери
рыдали. Часового мучил холод..."), вместе с тем отдалены друг от друга
паузами — многоточиями. Форма микрофрагментов аналогична форме строфы.
"Дневник Аполлона Безобразова"
словно реализует тот ритм дождя, который задается в самом начале романа:
"Периоды его учащения равномерно повторялись, он длился и пребывал
и казался самой его (времени. — Н. Б.) тканью" (№ 1, с. 3). Но
теперь мотив времени — длящегося и "недлящегося" — воплощается в
повествовательно-графической форме.
Особый характер
изобразительности, сильной, но и приглушенной, свойственной поэтике Поплавского, в "Дневнике Безобразова"
сохраняется, причем пластика его прозаической стилевой формы становится
более сложной: цвет здесь нередко переходит в звук, изображение — в речевую
интонацию, например: "Красивые медные двигатели, изобретенные Спинозой,
издавали повторные волны звуков, тональность коих, замирая, поднималась на
баснословную высоту. Казалось, золотое
насекомое неутомимо билось в стекло, за которым была синева, синева,
си-не-ва" (№ 2, с. 55). Этот голос, словно пробующий звук, напоминает
поиски слова, нащупывание тона в преддверии стихотворения. Так, Аполлон
Безобразов может, запершись в комнате, двенадцать часов подряд с
"неумолимыми настойчивостью и любопытством" вслух повторять
какое-нибудь имя (№ 2, с. 44); своим "сочинением" он называет, хотя и
с иронией, то же самое слово, написанное на стене, или странные, лишенные
смысла слова — знаки, начертанные на пыли зеркала пальцем. А герой романа
учится у Терезы горестному утешению: очень долго вполголоса повторять
какую-нибудь печальную фразу, все тише и тише, по-разному...
Аполлон
Безобразов приходит из хаоса предтворчества, из того, "что было до дня
рождения Света",
и голос его иногда возвращается туда, далеко-далеко, звучит тихо, как во сне. И
роман Поплавского
завершается нежным звуком, "тихой флейтой", предчувствием новой
музыки. Образ флейты-инструмента,
требующего, по мнению Е. Эткинда, не технической беглости пальцев, а дыхания, души, вносит в концепцию
романа два дополнительных смысловых оттенка. Он напоминает о трагической участи
сатира Марсия, подобравшего флейту, выброшенную Афиной Палладой, и вызвавшего
на состязание самого Аполлона. Кроме того, благодаря этому образу, протягиваются соединительные нити
между писателем-эмигрантом и русскими поэтами, также ощущавшими распавшуюся связь времен.
О. Мандельштам пишет в стихотворении "Век" (1922): "...Узловатых дней колена Нужно
флейтою связать"30. Пока в романе Поплавского музыки нет, но
его текст создает
ощущение прозрачности и хрупкости "грубой красоты мироздания".
Поэтика Поплавского,
как мы видим, во многом перекликаясь с поэтикой символизма, все же прощается с
ней и стоит на пороге какого-то нового творчества. Так, если образ-символ не
дан, а только задан в тексте как возможная смысловая перспектива, требующая
усилия от читателя, то образ Поплавского как раз отчетливо, весь, целиком, с
яркостью галлюцинации дается, но смысл его еще не найден, он "энигматичен":
"Эллипсоидальное море цветов вращалось направо. Было светло от
воздушных шаров, где были заморожены птицы и т. д."
Финал романа
Поплавского создает ощущение того, что предметность тает, замирает звук и все более деперсонализируется герой романа (в синеве
неба, "бесконечно отдаляясь и уменьшаясь, безостановочно восходил
маленький человек, освобождаясь от земного притяжения. Это "был
он..." — кто "он"? Аполлон Безобразов? Лирический герой? Будущий
поэт?). Герой Поплавского полностью отождествляется с Аполлоном
Безобразовым, растворяется в стихии поэзии, но вместе с тем еще не рождается в
новом своем облике. Начало "Дневника" Безобразова, дублирующее
стихотворение Поплавского "Учитель", говорит именно об этом,
"уходящем", но еще не "приходящем" образе мира
художника:"Кто твой учитель пения... Тот, кто вращается по эллипсу. Где ты
его увидел... На границе вечных снов. Почему ты его не разбудишь... Потому что
он бы умер. Почему об нем не плачешь... Потому что он — это я..." (№ 2, с.
54).
Таким образом, можно сказать,
что "бестактность" стиля Б. Поплавского вела поэта вперед, от
воспоминаний о прошлых "снах" — к будущим озарениям.
"Бестактность" в отношениях с жестокой современностью оборачивалась
жалостью и состраданием ко всем людям — вне наций и эпох. "Бестактность"
обладала мощным стилевым импульсом, позволявшим автору преодолеть алогизм,
бессвязность мира (выразившиеся в лирике) сопряжением разных
"голосов" бытия в прозе. Поэтический голос Поплавского, звучащий
"в унисон" с голосами французских и
русских символистов, все же не попадает "в такт" ни с одним из них.
Стилевой поиск Поплавского
завершается паузой. И как своеобразный камертон возникают в сознании художника
пушкинские ясность и гармония — по контрасту с собственным
"эниграмматизмом".
ПРИМЕЧАНИЯ
1 ТерапианоЮ. Борис Поплавский//Дальние берега: Портреты писателей эмиграции. Мемуары. М., 1994. С. 305.
2 Газданов Г. О Поплавском // Дальние берега. С. 287.
3 Цит. по: Аллен Л. Судьба поэта // Б. Поплавский. Под флагом звездным. Спб, 1993. С. 5.
4 Цит. по: Дальние берега, С. 305.
5 Газданов Г. Указ соч.. С. 287.
6 Поплавский Б. Под флагом звездным. С. 73. В дальнейшем ссылки на это издание будут приводиться в тексте статьи.
7 Яновский В. Елисейские поля // Дальние берега. С. 290.
8 Поплавский Б. Из дневников // Звезда. 1993. № 7. С. 119.
9 Поплавский Б. Аполлон Безобразов // Юность. 1991. № 2. С. 54. В дальнейшем ссылки на это издание будут приводиться в тексте статьи с указанием номера журнала.
10 Поплавский Б. В поисках собственного достоинства // Человек. 1993. № 3. С. 62.
11 Бердяев Н. А. По поводу "Дневников" Б. Поплавского // Там же. С. 172.
12 См.: Крейд В. Борис Поплавский и его проза. // Юность. 1991. № 1. С. 4.
13 Поплавский Б. В поисках собственного достоинства. С. 169.
14 См.: Сильман Т. Заметки о лирике. Л., 1977. С. 200.
15 См.: Лотман Ю. М. Лекции о структурной поэтике // Лотман Ю. М. и тартуско-московская семиотическая школа. М., 1994. С. 81.
16 Цит. по: Бобрецов В. Ю. Борис Поплавский // Рус. лит. 1991. № 2. С. 81.
17 Поплавский Б. В поисках собственного достоинства. С. 161, 170.
18 См. об этом: Ильев С. П. Русский символистский роман. Киев, 1991. С. 143—144.
19 Поплавский Б. В поисках собственного достоинства. С. 167.
20 Божович В. И. Традиции и взаимодействие искусств: Франция. Конец XIX — начало XX века. М., 1987. С. 120.
21 Цит. по: Поэзия французского символизма. М., 1993. С. 100.
22 См.: Косиков Г. К. Два пути французского постромантизма: символисты и Лотреамон // Поэзия французского символизма. С. 21—23.
23 Поплавский Б. В поисках собственного
достоинства. С. 165.
1А Анненский И. Ф. Лирика. Л., 1979. С.
107, 88.
23 См.: Аникин А. Е. Из наблюдений над поэтикой И. Анненского // Серебряный век в России. М., 1993. С. 137—139.
26 Бодлер Ш. Цветы зла. М., 1970. С. 211.
27 Сильман Т. Заметки о лирике. С. 191.
28 Блок А. А. Полное собрание сочинений: В 2 т. Л., 1946. Т. 1. С. 204.
29 Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. Л., 1977. Т. 3. С. 247.
30 Цит. по: Эткинд Е. "Флейтист и крысы"' // De visu. 1993. № 10. С. 56.
Статья опубликована в сборнике: ХХ век. Литература. Стиль: Стилевые закономерности
русской литературы ХХ века (1900-1950) / Отв. ред. В. В. Эйдинова. Екатеринбург: УрГУ, 1998. Вып. 3. Стр. 104-115.